Кагарлицкий Ю.И. Человек, который мог творить чудеса (Герберт Уэллс) |
«Это был человек, чье слово оказывалось лучом света в тысячах темных уголков. С самого начала века всюду — от Арктики до тропиков, — где молодые мужчины и женщины хотели освободиться от умственного убожества, предрассудков, невежества, жестокости и страха, Уэллс был на их стороне, неутомимый, жаждущий вдохновлять и учить…» Так говорил в 1946 году Джон Бойнтон Пристли, английский писатель младшего поколения, выступая на похоронах Уэллса. Действительно, Уэллс положил жизнь на то, чтобы помочь людям «освободиться от умственного убожества, предрассудков, невежества, жестокости и страха». Об этом же мечтали просветители XVIII века Вольтер, Дидро, Свифт, и к моменту Французской революции 1789 года казалось, что они выполнили свою задачу. Но буржуазное общество породило новые жестокости, страхи и предрассудки. А это значило, что должны прийти новые просветители. Уэллс был в их числе — среди главных. Замечательным в Уэллсе было то, что он умел говорить о вещах, важных для миллионов людей. При этом он не только отвечал на их вопросы, но и помогал эти вопросы поставить, иными словами — увидеть и осознать многие проблемы собственной жизни. Для этого надо было не только хорошо знать, чем сегодня живет мир. Еще нужнее было знать людей, с которыми разговариваешь. Уэллс знал их отлично, потому что был одним из них. Их судьбы, их тревоги он понимал через свои. Уэллс принадлежал к тому слою общества, который сформировался по-настоящему как явление массовое лишь в восьмидесятые — девяностые годы прошлого века, — к демократической интеллигенции. Люди, зарабатывавшие себе на жизнь умственным трудом, приходили отныне не из среды духовенства и дворянства, а из тех кругов, которые раньше, особенно если речь шла о литературе и искусстве, не очень принимались в расчет: из мелких лавочников, господских слуг, невысоких военных чинов, порой даже из мастеровых. Конечно, подобное происхождение было необязательным. Но тон задавали отныне именно они. Связанные тысячью нитей со своей старой средой и вместе с тем возвысившиеся над ней, рвущиеся к успеху и при этом достаточно еще осознающие свою ответственность перед теми, от чьего имени говорили, эти люди многое определяли в духовной жизни Европы. Были ли у них у всех одни и те же взгляды? Нет, конечно. Но в одном они сходились все или почти все: в мире надо многое менять. Задачу свою они видели не в том, чтобы в тысячный раз разрабатывать старое, а в том, чтобы открывать новое. Они несли в душе предчувствие какой-то невиданной перемены. Какой она будет? Когда произойдет? Кто знает! Но, наверно, ждать осталось недолго. И надо приближать эту перемену — расшатывать старое, опостылевшее, показывать несправедливость жизни. Кем-кем, а традиционалистами этих новых пришельцев назвать было нельзя. Они ведь знали оборотную сторону «старых добрых традиций». Герберт Уэллс знал ее еще лучше других. Его родители были из «господских слуг», составлявших в Англии XIX века чуть ли не отдельное сословие — со своими убеждениями и предрассудками, своей табелью о рангах, своей гордостью и старательно подавляемым чувством социальной неполноценности. Именно последнее, видимо, и заставило Сару и Джозефа Уэллс, едва они поженились, искать самостоятельного положения в обществе. Оно скоро нашлось — в виде посудной лавки в маленьком, захолустном Бромли. В витрине стояла фигура Атласа, и дом назывался «Атлас Хаус». Бромлейскому Атласу не приходилось, однако, тащить на своих плечах слишком большой груз: лавчонка была жалкая, домишко захудаленький. И, что хуже всего, лавка почти не приносила дохода. Семья бедствовала. Ели не досыта, в одежде ходили штопаной-перештопаной. Но детей учили, надеялись вывести в люди — например, определить в мануфактурную торговлю. На большее, само собой, не замахивались. Но это родители. У Герберта были другие планы. Сначала и не планы даже. Просто этот мальчик невероятно любил читать, причем не обязательно книги легкие и развлекательные. А потом, ему вообще понравилось учиться — всему на свете. Никакого предпочтения науке или литературе он не отдавал, тем более что способен был к тому и другому. Правда, родители пытались помочь ему занять достойное место в жизни и дважды устраивали его в мануфактурные магазины, но из первого мальчика выгнали за неспособность, а из второго, где он начал даже продвигаться по службе и из уборщика возвысился до кассира, убежал сам. Его тянуло к «ученым профессиям». Место помощника учителя, которого он через такой-то срок добился, действительно, как он и предполагал, оказалось надежной ступенькой для будущих успехов. Уэллса приняли на педагогический факультет Лондонского университета, дали стипендию, он мог наконец заняться любимым делом. Впрочем, каким? Герберт думал сначала, что это наука. Он даже знал какая: биология. Этот предмет у него преподавал Томас Генри Хаксли (Гексли), блестящий литератор и лектор, любимый ученик Дарвина, и Уэллс с утра до ночи просиживал на лекциях, в лабораториях, в библиотеке. К биологии Уэллса привлекала, впрочем, не только личность учителя. Было и многое другое. Прежде всего — особая современность этой науки. Само слово «биология» было тогда новым — До этого говорили «естественная история» — и несло непривычный смысл. Восьмидесятые годы были временем широкого распространения теории Дарвина, и борьба, которая шла вокруг нее, больше напоминала борьбу общественную, чем научную. Стабилен ли мир или подвержен переменам? Эволюционная теория Дарвина давала на это вполне определенный ответ. Предчувствие нового подтверждалось авторитетом науки. Изменяемость и прогресс оказывались объективными законами мира. Уэллсу ли и его новым университетским друзьям, таким же дорвавшимся до знания беднякам, было не приходить в восторг от подобных выводов? «Широкое просветительское значение биологических и геологических исследований наполняло мое поколение надеждой и верой», — писал он много лет спустя. Раз привлекши его к себе, биология на всю жизнь определила многие стороны его мышления. Особенно он был благодарен за это зоологии, которой непосредственно занимался у Хаксли. «Изучение зоологии в то время, — писал он потом, — складывалось из системы тонких, строгих и поразительно значительных опытов. Это были поиски и осмысление основополагающих фактов. Год, который я провел в ученичестве у Хаксли, дал для моего образования больше, чем любой другой год моей жизни. Он выработал во мне стремление к последовательности и к поискам взаимных связей между вещами, а также неприятие тех случайных предположений и необоснованных утверждений, которые составляют главный признак мышления человека необразованного, в отличие от образованного». Биологию Уэллс не оставил. В 1930 году он совместно со своим сыном, видным биологом, впоследствии академиком, и внуком своего учителя Джулианом Хаксли, успевшим сделаться к тому времени одним из светил научного Лондона, выпустил книгу «Наука жизни», которая представляла собой популярный, но очень серьезный и полный курс этой науки. Уже очень немолодым человеком он защитил докторскую диссертацию по биологии. И все-таки литература в этом соперничестве победила. Уже на второй год своего пребывания в университете Уэллс больше занимался литературой, чем наукой. На третий год он был уже одним из худших студентов, экзамены за последний курс не сдал и диплом получил лишь много лет спустя. Зато написал несколько рассказов и начал повесть. Повесть эта называлась «Аргонавты хроноса». Когда Уэллс, сделавшись опытным и признанным писателем, ее потом прочитал, она так ему не понравилась, что он скупил и сжег весь нераспроданный тираж журнала, где она была напечатана. Разыскать ее потом оказалось непросто, и перепечатали ее только в 1961 году, пятнадцать лет спустя после смерти Уэллса. И тут выяснилось, какую неблагодарность проявил писатель по отношению к своему раннему детищу — ведь от «Аргонавтов хроноса» пошел весь Уэллс. Конечно, поминая «Аргонавтов» недобрым словом, он был по-своему прав: и название было претенциозное, и сюжет нескладный, и герои какие-то неестественные. Но Уэллс очень скоро понял, насколько все это плохо, и кинулся переделывать свою повесть. Когда он изменил название, оно стало звучать «Машина времени». Он начал писать один за другим новые ее варианты, и возникли ситуации и образы, из которых выросли затем «Война миров», «Когда спящий проснется», «Первые люди на Луне», а отчасти и «Человек-невидимка». В окончательном варианте он эти напластования отбросил. Нужно было освободить сюжет от всего лишнего, уводившего в сторону. Зато потом ему было откуда черпать материал для новых романов, посыпавшихся на читателя, как из рога изобилия. Подъем Уэллса был триумфальным. «Машина времени» еще печаталась, а уже появились восторженные рецензии на нее. В тот же месяц, когда закончилась журнальная публикация, в мае 1895 года, она была опубликована отдельным изданием сразу в Англии и США. Книга произвела еще большее впечатление, чем журнальная публикация. Ее читали взахлеб, автора называли гением. Смелость и нежелание угождать устоявшимся мнениям публики, выразительный, энергичный стиль, необычность манеры, живое воображение — вот неполный список достоинств, открытых критиками в Уэллсе после выхода его первого романа. Впоследствии Уэллс не очень одобрительно отзывался о «Машине времени». Он находил в ней множество недостатков. Но правы были, пожалуй, все же благожелательные критики, а не он. Машина времени, изобретенная Уэллсом, оказалась одним из начал новой научной фантастики. Дальность ее полета, способность покрывать расстояния в тысячи веков, давала возможность ставить проблемы огромного значения и охватывать взором сотни тысячелетий. Литература благодаря ей приобретала возможность мыслить почти в тех же временных масштабах, в каких мыслила биология, заново открытая Дарвином. Недаром последующая фантастика так ухватилась за эту идею. «Технических» вариантов машины времени существуют сейчас десятки, рассказов и романов, где используется этот «вид транспорта», — сотни, а может, и тысячи. Не это ли породило недовольство Уэллса своим романом? Он ведь упустил столько возможностей! Но разве одному человеку под силу было все это осуществить? В одном отношении, впрочем, Уэллс был прав. В «Машине времени» есть некоторая суховатость. Масштаб мышления автора необыкновенно велик, но изложено все это несколько суммарно. Кому, как не автору, было это заметить? И, как всегда, недовольство собой принесло добрые плоды. В последующих романах он старался, не утеряв широчайшей проблематики «Машины времени», быть во всем как можно конкретней, обживать все через быт, больше заниматься психологией своих персонажей. Наибольшим успехом его на этом пути был «Человек-невидимка» (1897). Поначалу судьба этого романа сложилась не очень счастливо. Критика не поняла ни мыслей, в нем заключенных, ни художественных его достоинств. Сама по себе идея описать похождения невидимки казалась банальной. Разве не появлялись уже невидимки в десятках сказок? Этого ли следовало ждать от писателя, поразившего всех своей научной выдумкой? Справедливость, впрочем, скоро восторжествовала. «Человек-невидимка» сразу же полюбился публике, и критике пришлось пересматривать свои позиции. К тому же собратья по перу приняли новый роман Уэллса восторженно. Вот что писал, например, о нем Джозеф Конрад, один из самых популярных писателей того времени: «Поверьте, ваши вещи всегда производят на меня сильнейшее впечатление. Сильнейшее — другого слова не подберешь, поверьте мне, реалист фантастики… Если хотите знать, меня больше всего поражает ваша способность внедрить человеческое в невозможное и при этом принизить (или поднять?) невозможное до человеческого, до его плоти, крови, печали и глупости. Вот в чем удача! В этой маленькой книжке вы достигли своей цели с поразительной полнотой. Не буду говорить о том, как счастливо вы нашли сюжет. Это должно быть ясно даже вам самому. Мы втроем (у меня сейчас гостят два приятеля) читали книгу и с восхищением следили за хитрой логикой вашего повествования. Это сделано мастерски, иронично, безжалостно и очень правдиво». «Сила Уэллса в том, что он не только ученый, но и талантливейший исследователь человеческого характера, в особенности — характера необычного, — писал о «Невидимке» другой крупный романист, Арнольд Беннет. — Он не только искусно опишет вам научное чудо, но и заставит его совершиться в какой-нибудь захолустной деревушке. Он будет атаковать вас с фронта и тыла, пока вы не подчинитесь до конца его волшебным чарам». Это был перелом. До тех пор об Уэллсе зачастую говорили как об ученом, умеющем писать. Теперь о нем заговорили как о писателе, умеющем мыслить. Эта перемена в отношении к Уэллсу была такой основательной, что его даже не раз потом корили за те или иные отступления от строгой научной истины. Подобные обвинения несправедливы. Фантастика по природе своей связана с тем, что принято называть «неполное знание». Когда о том или ином предмете мы знаем все (вернее — почти все, поскольку знать все невозможно), становится не о чем фантазировать. Уэллсу было о чем. Он всегда предпочитал такие сюжеты, которые подводили бы к областям знания, недостаточно разработанным. Но в пределах заданного добивался той меры достоверности, какая только была возможна. Так же обстояло дело и с «Человеком-невидимкой». То, что Уэллс выбрал сюжет, не раз использованный в сказках, конечно, делало его задачу труднее. Но он показал, как можно с ней справиться. У него, правда, был в этом смысле предшественник — американский писатель-романтик Фиц-Джеймс О’Брайан. У О’Брайана есть рассказ «Кем оно было?» (1859), где рассказывается о некоем таинственном невидимом существе, нападающем на всех, кто поселяется в «его» доме. Герою рассказа удается, однако, его осилить, и он со своим другом, доктором, пытается выяснить тайну его невидимости. Объяснения эти сугубо научные, и во многом они предвещают те, которые приведет потом Уэллс в «Человеке-невидимке». Однако Уэллсу это удалось намного лучше. На протяжении нескольких страниц он доказывает, что, если бы коэффициент преломления солнечных лучей в человеческом теле был равен коэффициенту преломления воздуха, человек стал бы невидимым. Доказывает, приводя примеры житейские, убедительные, научно неоспоримые. Правда, замечает он, на это можно возразить, что человек непрозрачен, но это верно только с житейской, а не с научной точки зрения, поскольку человеческий организм состоит в основном из прозрачных бесцветных тканей. Лишь после этого популяризатор уступает место фантасту, но ни интонация, ни манера изложения не меняются, и читатель с такой же готовностью верит вымыслу, с какой только что верил научной истине. Речь идет на сей раз о том, как практически достичь невидимости и какие технические средства следует для этого применить. Выпив несколько специально составленных снадобий, рассказывает Гриффин, герой Уэллса, сумевший достичь невидимости, он подверг себя действию лучей, испускаемых построенным им аппаратом. Что это за лучи, каков был аппарат, читатель, разумеется, никогда не узнает, но он верит писателю, потому что все подробности опыта изложены очень достоверно. После того как Гриффин провел первый опыт, сделав невидимой кошку, у нее сохранилось радужное вещество на задней стенке глаза. Сам Гриффин после превращения, «подойдя к зеркалу… увидел пустоту, в которой еле-еле можно было еще различить туманные следы пигмента на сетчатой оболочке глаз». Уэллса потом дважды — Беннет в упоминавшейся рецензии на «Невидимку» и известный наш популяризатор науки Я. Перельман в «Занимательной физике» — обвиняли в серьезной научной промашке. Человек-невидимка был бы слеп, говорили они. Обвинение было несправедливым. Предусмотрев, что глаза Гриффина не приобрели полной прозрачности, Уэллс предохранил его от слепоты. Правда, потом он забыл об этом и, читая «Занимательную физику», решил, что в самом деле допустил большую оплошность. Встретившись 1 августа 1934 года в Ленинграде с Я. Перельманом, он перед ним за нее извинялся. Как может увидеть внимательный читатель — совершенно напрасно. Столь же основательно Уэллс объясняет и то, почему глаз сохранил пигментацию. Оказывается, невидимым можно сделать все, кроме пигмента. Если Гриффину вообще удалось превратиться в невидимку, то лишь потому, что он альбинос. Подобного рода оговорки очень много значат в «Человеке-невидимке». Они служат убедительности повествования. Волшебнику доступно все, ученый же действует в заданных пределах. Он все время вынужден отделять осуществимое от неосуществимого. Поэтому, заводя речь об ограниченности возможностей Гриффина, Уэллс, по сути дела, заставляет нас тверже верить в научную состоятельность его эксперимента. Бывшая сказка как-то незаметно и очень естественно становится научной фантастикой. Достоверность «Человека-невидимки» необыкновенная. Здесь все наглядно и осязаемо. И от этого становится особенно интересным. Мы вместе с бродягой Марвелом рассматриваем пожертвованные ему башмаки с вниманием, с каким никогда, быть может, не рассматривали собственные. Чему тут удивляться — ведь это главная принадлежность его, так сказать, «спецодежды»! Мы с не меньшим удивлением, чем сами герои, замечаем вдруг стакан, повисший в воздухе, и револьвер, движущийся в сторону дома, осажденного невидимкой. Мы наблюдаем, как Гриффин курит, и для нас, как на уроке анатомии, обозначается его носоглотка. Для нас оказывается необыкновенно занимательным, как человек снимает рубашку, поскольку ничто не отвлекает нашего внимания — ее снимают с невидимого тела. Мы видим в каждый из этих моментов что-то одно — стакан, револьвер, причудливые изгибы табачного дыма, рубашку. И так во всем. Впоследствии, когда создавалась английская кинематография, Уэллс занял заметное место в этом новом виде искусства. Но приемы кино можно найти у него задолго до того, как он впервые посмотрел первый в своей жизни фильм. Прежде всего тот прием, который кинематографисты называют «крупным планом». В «Человеке-невидимке» этот прием оказался особенно нужен. Фантастическое здесь доказывается через реальное. Через подчеркнуто реальное. «У Герберта Уэллса увидеть — значит поверить, но здесь мы верим даже в невидимое», — заметил о «Человеке-невидимке» один английский критик. Сказка это или добротное реалистическое повествование? Во всяком случае, фантастическая посылка разработана совершенно реалистическими средствами. Здесь показано все, что нужно, доказано все, что возможно. И потом, разве сказочным героям приходилось когда-нибудь так туго? Шапка-невидимка русских сказок или плащ-невидимка германского эпоса сразу избавляли своего обладателя от всех хлопот и придавали ему необыкновенное преимущество перед всеми. Гриффин живет в ином мире — реальном. Ему все время что-то мешает, планы его срываются. Он не успевает подготовить себе невидимую одежду и дрожит от холода, шлепая босиком по грязным лондонским улицам и оставляя за собой следы, которые сразу же привлекают к себе внимание мальчишек; он простужен и ежеминутно выдает себя громким чиханием. Осуществить свое превращение ему пришлось раньше времени, и он теперь не знает, как снова стать видимым, а именно об этом он теперь мечтает больше всего… Да и сам он никак не напоминает сказочного героя. Люди, близко знавшие Уэллса, заметили подозрительную схожесть некоторых черт характера автора и персонажа, им нарисованного. Это было нетрудно. Уэллс давно был на виду, да и сам не склонен был что-то о себе скрывать. В этом человеке, так рано начавшем пробиваться к вершинам знания, совершившем гениальные литературные открытия и предсказавшем столь же значительные научные (вспомним, что «Машина времени» написана до создания Альбертом Эйнштейном теории относительности), была какая-то неизбывная невзрослость. Он рассказал потом в своей автобиографии, как, будучи помощником школьного учителя, кинулся однажды с кулаками на ученика, который никак не мог решить математическую задачу, и с криком долго гнал его по деревенской улице. Увы, нечто подобное случалось с ним и на старости лет. Он мог прийти в исступление от того, что куда-то запропастилась шляпа, что не так поставили электрическую розетку… Гриффин тоже ведет себя не как Иван-царевич или Зигфрид. Он гениальный ученый, но и обыкновенный человек, со своими слабостями, каждому из нас присущими. И это лучше. Именно этим и делается он нам близок. Мы можем не соглашаться с его целями, как не соглашался с ними Уэллс, но нам интересно и понятно все, что он делает, и в нашем отношении к нему возмущение соединяется с чем-то похожим на сочувствие. Его желание установить на земле царство террора отвратительно. Он одержим манией величия, и, дай ему волю, он своего добьется. Он опасен для людей, и его так или иначе надо обезвредить. Но когда приходит возмездие, мы не торжествуем, напротив — нам жалко Гриффина. Ибо человек, задумавший все эти злодеяния, никак не злодей. Он необыкновенно сосредоточен на себе и все взял на себя. Он кажется себе сразу и творцом, и исполнителем своего плана. Но, может быть, кто-то ему это все подсказал? Нет, мы напрасно стали бы искать в «Человеке-невидимке» эдакого тайного злодея, нашептавшего что-то Гриффину на ухо. Такого персонажа нет ни в этом романе Уэллса, ни в любом другом, им написанном. И все-таки Гриффин говорит не от своего лица. Даже не от лица кого-либо из своих друзей. Он законченный индивидуалист, и друзей у него нет. Как это ни парадоксально, он говорит от имени тех, кого ненавидит. Города Айпинга нет на карте, равно как и города, где Гриффин начал свои эксперименты. И вместе с тем всякий желающий мог без труда их увидеть. Для этого достаточно было посетить любой из провинциальных английских городков. Такой хотя бы, как Бромли. Здесь нашлись бы такой же точно трактир, пусть название его было бы не «Кучер и кони», очень похожая хозяйка и как вылитые — пастор, аптекарь и прочие обыватели. Люди это все добродушные, незатейливые, и если что и вызывает их шумный протест, то это вещи, которые совершенно так же задели бы всякого. Кому, скажем, понравится, если его схватить за нос невидимой рукой? Но их-то и ненавидит Гриффин. За их недалекость, за их косность, за их неспособность хоть сколько-нибудь заинтересоваться тем, что составляет предмет всех его интересов и цель его жизни, — наукой. А впрочем, за это ли только? Достойна ли их ограниченность такого сильного с его стороны чувства? Нет, конечно. Хуже другое. Гриффин чувствует свое внутреннее с ними родство. Ему нужно напряжение всех внутренних сил, чтобы от них оторваться. Это ему не удается. Разве что обособиться. Он такой же мещанин, как они, он выражает их подавленные, неоформленные, но глубоко укоренившиеся представления о силе, власти, величии. Уэллс потом вспоминал, что, разрабатывая образ Гриффина, думал об анархистах. В другие времена он мог бы назвать кого-то другого. Но всякий раз речь шла бы о том или ином политическом течении, опирающемся на мещанина. Правда, особого — взбесившегося. Гриффин — человек, совершивший научный подвиг, и Гриффин — маньяк, одержимый жаждой власти, Гриффин — порождение мещанской среды и Гриффин — ее жертва, — какой сложный, глубоко коренящийся во многих тенденциях XX века образ создал Уэллс! И в какую «крепкую», выразительную, соразмерную во всех своих частях книгу его вписал! Удивительно ли, что «Человек-невидимка» самое по сей день читаемое произведение Уэллса? И не только читаемое. По мотивам «Человека-невидимки» было сделано несколько кинофильмов. Два из них известнее других. Первый немой фильм «Невидимый вор» был поставлен в 1909 году французской фирмой «Пате». Второй (он так и назывался «Человек-невидимка») — в 1933 году американским режиссером Джемсом Уэйлом. Этот фильм был у нас в прокате и пользовался большим успехом. Уэллс отзывался о нем с похвалой. В 1934 году он даже заявил, что если «Человека-невидимку» читают не меньше, чем в год его появления, то этим он обязан исключительно превосходному фильму Уэйла. Он, впрочем, ошибался. «Невидимку» Уэйла сейчас никто не смотрит, роман Уэллса читают по-прежнему. Литературным подражаниям этому роману тоже нет числа. Вскоре после выхода «Человека-невндимки» чрезвычайно популярный в те годы английский писатель Джильберт Честертон, вечный оппонент Уэллса, написал рассказ о человеке «интеллектуально невидимом» — его не замечают просто потому, что он всем примелькался. Гораздо ближе следовал Уэллсу Жюль Верн. Этот великий фантаст не сразу оценил своего английского собрата, и первое его интервью о нем, сделанное в 1903 году, звучит не очень уважительно. Но уже год спустя Жюль Верн заговорил об Уэллсе в ином тоне, а когда в 1910 году был посмертно опубликован его роман «Тайна Вильгельма Шторица», выяснилось, что на склоне лет он даже принялся ему подражать, — в этом романе Жюль Берн довольно близко следовал фабуле «Человека-невидимки». Много подражали Уэллсу и после этого. «Отец американской научной фантастики» Хьюго Гернсбек использовал в одном из эпизодов своего главного романа «Ральф 124 С 41 + » (1911), действие которого происходит в 2660 году, «аппарат, делающий твердые тела светопроницаемыми» и тем самым (до тех пор, пока он их облучает) невидимыми. Этот аппарат был создан героем Гернсбека после того, как «экспериментирование с ультракороткими волнами убедило его в том, что можно добиться полной прозрачности любого предмета, если придать ему частоту колебаний, равную частоте света». Впрочем, подобного рода технические подробности не всех увлекают в той же мере, что Гернсбека. Совсем, например, обошелся без них Рей Бредбери в «Мальчике-невидимке», да они были бы и неуместны в этом написанном словно в подражание Честертону рассказе о полубезумной одинокой старухе, которая, чтобы удержать при себе мальчика, уверяет его, что сделала его невидимкой. Моментами, однако, этот парадоксально-романтический рассказ очень близок все-таки к Уэллсу. Так, совсем по-уэллсовски сделана сцена, где старуха говорит мальчику, что невидимость постепенно «смывается» с него и он по частям «проявляется». В какой-то момент он еще без головы, потом виден уже весь. Это очень похоже на ту сцену из «Человека-невидимки», где Гриффин, срывая с себя бинты и одежду, «растаивает в воздухе». Просто там герой исчезает, здесь возникает. Много написано на тему Уэллса и иных рассказов, веселых и непритязательных. Таков, например, рассказ английского писателя Нормана Хантера «Великая невидимость» (1937) — о невидимом стекле, на которое все налетают… «Человек-невидимка» воплотил многие лучшие черты писательской манеры Уэллса. Здесь перед нами воистину «реалист фантастики». Это и обеспечило ему такое признание. Но «Человек-невидимка» существует в окружении других романов Уэллса. К моменту, когда он был создан, за плечами писателя, кроме «Машины времени», был еще и «Остров доктора Моро», не признанный современниками, но очень скоро тоже сделавшийся классикой. Впереди были «Война миров», «Когда спящий проснется», «Первые люди на Луне». Все эти, как их принято называть, «романы первого цикла» объединяло не только общее происхождение от «Аргонавтов хроноса». В них жила единая мысль, они были направлены к общей цели. То же самое можно сказать и о рассказах Уэллса. В качестве новеллиста он выступал не очень долго. Если не считать одного опыта ранних лет, «Рассказа о XX веке», опубликованного в 1887 году в небольшом студенческом журнале (Уэллсу был тогда двадцать один год), а потом на многие десятилетия забытого и автором и, что еще важнее, издателями, рассказы Уэллса впервые появились в печати в 1894 году почти одновременно с журнальным вариантом «Машины времени». Они продолжали регулярно появляться в газетах и журналах на протяжении тех лет, в течение которых Уэллс писал романы первого цикла, но потом их поток вдруг иссяк, и после 1903 года каждый новый рассказ был событием все более редким. Рассказы, включенные в этот сборник, охватывают весь этот период. «Похищенная бацилла» числится среди первых рассказов, принесших Уэллсу славу. Она была опубликована уже в июне 1894 года. «Волшебная лавка» появилась ровно восемь лет спустя, в июне 1903 года, среди рассказов, которыми Уэллс закончил регулярную деятельность новеллиста. Изменилась ли за эти годы его манера? Пожалуй, нет. Конечно, рассказы он писал самые разные, но почти всё, что он мог в конце, он умел уже в самом начале. Рассказы Уэллса, о каких бы чудесах в них речь ни шла, всегда очень бытовые, часто юмористические, со множеством жизненных примет и деталей, с лаконичными, но достаточно точными и выразительными характеристиками персонажей. Вот уж где он всегда «реалист фантастики»! Необычное открывается в его рассказах не бесстрашным искателям приключений, а людям вполне заурядным, и это столкновение невероятного с обыденным дает по воле писателя эффект самый разнообразный. Порой нам смешно, порой грустно. Марсианские просторы воочию являются затравленному семьей старому антиквару и чучельнику («Хрустальное яйцо», 1897), а способность творить чудеса достается недалекому конторщику, до того недалекому, что Уэллсу не стоит большого труда извлечь из этой ситуации столько комического, что, пожалуй, хватило бы на два-три юмористических рассказа. («Человек, который мог творить чудеса», 1898). В рас сказе «Замечательный случай с глазами Дэвидсона» (1895) Уэллс очень серьезен: он прорабатывает на материале индивидуального человеческого опыта один из гипотетических случаев пространственно-временных отношений. Но в «Похищенной бацилле» и «Новейшем ускорителе» (1901) он снова — хотя речь и в том и в другом случае идет о вещах достаточно важных — заставляет нас громко смеяться. Чего стоит хотя бы эпизод из «Новейшего ускорителя» с собакой, упавшей с неба! Или гонки кебов из «Похищенной бациллы»! При этом Уэллс отнюдь не стремится писать рассказы специально «смешные» или, скажем, «страшные». Он добивается эстетического эффекта более сложного. Разве в «Похищенной бацилле» он так уж хотел нас посмешить? Нет, конечно. Фигура анархиста из этого рассказа (первый набросок образа Гриффина) выглядит и смешно и немного трагично. Перед нами человек, вознамерившийся отомстить обществу способом диким и безобразным, но не общество ли так его ожесточило? Он одержим манией величия, но не оттого ли она возникла, что его всю жизнь унижали? Рассказы Уэллса никак не назовешь «плоскостными», они достаточно объемны, и это качество им придает прежде всего масштаб мысли автора. За простым здесь прочитывается очень многое. Самый, может быть, интересный в этом отношении рассказ — «Волшебная лавка». Он относится к тому жанру, который в англосаксонских странах принято, в отличие от научной фантастики, называть «фэнтази» — «фантазия». О науке здесь, конечно, речь не идет. Владелец лавки с этим вполне обычным для английских детей названием (в одном Лондоне игрушечных магазинов под вывеской «Волшебная лавка» наберется, пожалуй, добрый десяток) — волшебник всамделишный и бесспорный, к тому же из самых изобретательных, наделенный жутковатым чувством юмора и немалым знанием людской психологии. Но игра, которую он затевает с Джипом и его отцом (видимо, самим Уэллсом; сына писателя звали Джип, и одним из их любимых занятий было покупать вместе оловянных солдатиков, комната для игр в их доме была буквально ими завалена), достаточно назидательна. Добрый (а может быть, злой?) волшебник желает показать, насколько ребенок превосходит взрослого своим ощущением чудесного, а значит, насколько более он открыт всему новому и необычному, насколько более готов встретить возможные перемены. Люди, приверженные привычному, устоявшемуся, данному раз и навсегда, были Уэллсу ненавистны. В этом он видел одну из самых неприятных для него сторон буржуазного сознания. Эту невосприимчивость к новому Уэллс хотел разрушить своими рассказами — и формой их и содержанием. «Волшебная лавка» — из удачнейших тому примеров. В рассказах и романах Уэллса мир удивительно подвижен и подвержен чудеснейшим переменам. Он не только способен меняться, — даже сегодняшний, для всех привычный мир можно видеть очень по-разному. В «Машине времени» Путешественник, проделав путь в много тысячелетий, застает мир, новый до неузнаваемости. Изменились человеческие отношения, сами люди, даже карта неба. Но в этом же романе есть эпизод, где показан обычный мир в необычном аспекте. Тронувшись в путь на машине времени, Путешественник видел, как в его лабораторию вошла домоправительница миссис Уотчет и, не заметив его, двинулась к двери в сад. «Для того чтобы перейти комнату, ей понадобилось, вероятно, около минуты, но мне показалось, что она пронеслась с быстротой ракеты». Возвращаясь назад, Путешественник снова видит ту же миссис Уотчет. «Но теперь каждое ее движение казалось мне обратным. Сначала открылась вторая дверь в дальнем конце комнаты, потом, пятясь, появилась миссис Уотчет и исчезла за той дверью, в которую прежде вошла». В «Новейшем ускорителе» использован подобного же рода прием. Когда на героев действует снадобье, ускоряющее во много раз работу организма, мир начинает жить для них в столь медленном ритме, что люди кажутся им восковыми фигурами из музея мадам Тиссо… Современного читателя этот прием вряд ли удивит. Мы к нему привыкли в кино, где используются методы ускоренной и замедленной съемки. Но ведь Уэллс нашел этот прием до возникновения кинематографа! Уэллс оставил после себя такие россыпи научных и художественных идей, что только ходи и подбирай! Своими романами и рассказами Уэллс завершал старый век, начинал новый. Чего только не придумали фантасты после Уэллса! Но как часто это всего лишь фокусы! Он же поистине творил чудеса! То, что фантастические романы, которыми Уэллс составил себе славу, появились в конце прошлого века и самом начале нашего, никак нельзя назвать случайным совпадением. В эти годы люди подводили итоги минувшего, пытались проникнуть умственным взором в будущее. Уэллс был среди тех, кто непримиримее других оценивал прошлое, с наибольшей надеждой взирал на будущее. И вместе с тем в его романах нет особенной лучезарности. Напротив, Уэллс предпочитает говорить неприятное. Вырождение человечества — в «Машине времени». Звери, которых подвергают мучительным операциям, чтобы сделать из них людей, и которые опять обращаются в животных — в «Острове доктора Моро». Ученый, использовавший свое открытие во зло людям, — в «Человеке-невидимке». Земля, оказавшаяся неспособной защититься от инопланетного нашествия, — в «Войне Миров». Духовное вырождение — в «Когда спящий проснется» и «Первых людях на Луне». Этот «преднамеренный пессимизм», как определял настроение своих первых вещей Уэллс, был направлен против мещанского благодушия, сквозившего во многих прогнозах, опубликованных на пороге нового века. Он учил видеть жизнь такой, какая она есть (даже тогда, когда писал самые фантастические свои романы), и уже этим помогал ее переделывать. Уэллс прекрасно понимал, что миру предстоят новые тяжелые испытания, и призывал людей быть к ним готовыми. Он не ждал перемен без борьбы. Разве что перемен к худшему. И он точно указывал, против чего надо бороться. Он и сам не оставался в стороне от этой борьбы. Огромный успех Уэллса придал ему немалый общественный вес. Это свое влияние он использовал для того, чтобы бороться против реакции, войны, любой попытки поработить людей. Уэллс был среди первых, кто рассказал в Англии правду о Ленине и Великой Октябрьской революции. Уэллс был первым английским писателем, написавшим антифашистский роман. «Он всегда боролся против старого мира» — так был озаглавлен некролог о нем, помещенный в газете английских коммунистов «Дейли уоркер».
|