Карпов И.П. «Русская душа» как имя и предикат (И.А. Бунин. «Деревня») |
Проблема бунинского изображения «русской души» как правдивого или ложного — абсурдна. Несомненно, что в повести объективировался определенный бунинский тип авторства в условиях — освоения определенного жизненного материала, жизни крестьянства; столкновения идеологемной установки и жизненного материала; в условиях специфики авторского поэтического таланта и жанра. «Русская душа» как имя и предикат Прямые именованияПрямое именование «русской души» — «русского народа» начинается на первых страницах повести — в репликах Тихона Ильича.
«Живем — не мотаем, попадешься — обротаем. Но — по справедливости. Я, брат, человек русский. Мне твоего даром не надо, но имей в виду: своего я тебе трынки не отдам! Баловать, — нет, заметь, не побалую!» (3: 8). Так впервые говорится о «русской душе» и приписывается ей наиболее нелюбимое Буниным качество — бахвальство, национальная спесь. Напрашивается прямое сопоставление с произведением, которое создавалось почти через двадцать лет после «Деревни» — романом «Жизнь Арсеньева, Юность»: это же «качество» русского народа осмысливается в речи автобиографического персонажа, в его воспоминаниях о мещанине Ростовцеве, у которого квартировал гимназист Арсеньев.
«— Надо ко всему привыкать, барчук. Мы люди простые, русские, едим пряники неписаные, у нас разносолов нету… И мне показалось, что последние слова он произнес почти надменно, особенно полновесно и внушительно, — и тут впервые пахнуло на меня тем, чем я так крепко надышался в городе впоследствии: гордостью« (5: 53). «Гордость в словах Ростовцева звучала вообще весьма нередко. Гордость чем? Тем, конечно, что мы, Ростовцевы, русские, подлинные русские, что мы живем той совсем особой, простой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порождение исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире. Да и одному ли Ростовцеву присуща была эта гордость?» (5: 53–54). Этой же темой начинается и первый разговор Тихона Ильича с Кузьмой. Кузьма говорит, что он «странный русский тип». Тихон Ильич — что он тоже русский. Кузьма уточняет:
«Ты вот, вижу, гордишься, что ты русский, а я, брат, ох, далеко не славянофил! Много баять не подобает, но скажу одно: не хвалитесь вы, за-ради Бога, что вы — русские. Дикий мы народ!» (3: 26). Тихон Ильич соглашается:
«Это-то, пожалуй, правильно, — сказал он. — Дикий народ. Шальной. — Ну, вот то-то и есть. Я, могу сказать, довольно-таки пошатался по свету, — ну и что ж? — прямо нигде не видал скучнее и ленивее типов. А кто и не ленив, — покосился Кузьма на брата, — так и в том толку нет. Рвет, гандобит себе гнездо, а толку что?» (3: 26). Так начинает процесс приписывания идеологеме «русская душа» оценочных атрибутов: дикий, шальной, скучный, ленивый, бестолковый. Приписание происходит главным образом в диалогах Тихона Ильича и Кузьмы, Кузьмы и Балашкина, всем остальным повествованием оценки персонажей иллюстрируются. Сюжетная мотивировка диалогов не совпадает с их содержанием. Первый раз братья встречаются по инициативе Тихона Ильича, который намеревается помириться с братом и устроить его управляющим в Дурновку. Но ни о примирении, ни о делах разговора не ведется. Вместо этого Кузьма рассуждает о «русской душе». После убийства Молодой своего мужа Родьки Тихон Ильич едет к брату с целью посоветоваться, как быть. Но после его признания — «мой грех» — следует опять же пространное размышление Кузьмы, изложение целой концепции межличностных отношений в крестьянских семьях. Резкая характеристика народа в диалогах смягчается тем, что братья сами причисляют себя к народу, говорят, что и они русские, что и они — дурновцы. И все-таки все наименования «русской души» исходят из одного — авторского — видения жизни народа. Все характеристики русского народа Тихоном Ильичом и Кузьмой представляют собой обыденные суждения, в основе которых личностная оценочная позиция, поэтому один обыденный довод легко побивается другим — таким же бездоказательным, субъективным.
Кузьма — Балашкину: «Такой народ! Величайший народ, а не «такой», позвольте вам заметить»; «Платон Каратаев — вот признанный тип этого народа!» (3: 56). Балашкин — Кузьме: «Вши съели твоего Каратаева! Не вижу тут идеала!» (3: 56). Кузьма — Балашкину: «— А русские мученики, подвижники, угодники, Христа ради юродивые, раскольники?» (3: 56). Балашкин — Кузьме: «- Что-о? А Колизеи, хрестовые походы, войны леригиозные, секты несметные? Лютер, наконец того?» (3: 57). Кузьма (в разговоре с Тихоном Ильичом) не соглашается с мыслью о том, что русский народ отстал в своем развитии из-за векового монголо-татарского ига, «побивает» эту мысль расхожим доводом:
«А кто виноват? Татаре, видишь ли, задавили! Мы, видишь ли, народ молодой! Да ведь авось и там-то, в Европе-то, тоже давили немало — монголы-то всякие. Авось и германцы-то не старше…» (3: 27). Тихон Ильич (в размышлениях наедине, сам с собою) — тоже ссылается на другие страны.
«— Да неужели так и в других странах? Нет, не может того быть. Бывали знакомые за границей, — например, купец Рукавишников, — рассказывали… Да и без Рукавишникова можно сообразить. Взять хоть русских немцев или жидов: все ведут себя дельно, аккуратно, все друг друга знают, все приятели, — и не только по пьяному делу, — все помогают друг другу; если разъезжаются — переписываются, портреты отцов, матерей, знакомых из семьи в семью передают; детей учат, любят, гуляют с ними, разговаривают, как с равными, — вот вспомнить-то ребенку и будет что. А у нас все враги друг другу, завистники, сплетники, друг у друга раз в год бывают, мечутся как угорелые, когда нечаянно заедет кто, кидаются комнаты прибирать… Да что! Ложки варенья жалеют гостю! Без упрашиваний гость лишнего стакана не выпьет…» (3: 44). Так думает Тихон Ильич, в одной из бесед с Кузьмой говорит то же самое.
«— Верно. Ни к черту не годный народ! Ты подумай только… И оживился, увлеченный новой мыслью:
— Ты подумай только: пашут целую тысячу лет, да что я! больше! — а пахать путем — то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! «Как люди, так и мы», — только и всего. Заметь! — строго крикнул он, сдвинув брови, как когда-то кричал на него Кузьма. — «Как люди, так и мы!» Хлеба ни единая баба не умеет спечь, — верхняя корка вся к черту отваливается, а под коркой — кислая вода!» (3: 105–106). Таким образом идеологема «русская душа» наполняется все новыми и новыми «эпитетами» — «Ни к черту не годный народ», далее будет — сквернословы, лентяи, лгуны, «бесстыжие»… Косвенные именования1. Народ не имеет искреннего религиозного чувства.
Тихон Ильич: «Все грешны. Да ведь сказано: за один вздох все прощается» (3: 27). Кузьма: «А ты остановись да подумай: как же это так? Жил-жил свиньей всю жизнь, вздохнул — и все как рукой сняло! Есть тут смысл ай нет?» (3: 27). Кузьма наблюдает за Акимом и размышляет:
«Он (Аким. — И.К.) опять торопливо перекрестился и опять с размаху поклонился — и Кузьма уже с ненавистью взглянул на него. Вот Аким молится — и попробуй-ка спросить его, верит ли он в Бога! Из орбит выскочат его ястребиные глаза! Разве он татарин какой» (3: 76). 2. Народ живет двойственной, лживой жизнью, потому что жизнь его строится на расхождении слова и дела.
«- Вот, вот, вот! — подхватил Кузьма, стуча ногтем по столу. — Самое что ни на есть любимое наше, самая погибельная наша черта: слово — одно, а дело — другое! Русская, брат, музыка: жить по-свинячьи скверно, а все-таки живу и буду жить по-свинячьи!» (3: 27). 3. Межличностные отношения у русских людей строятся на насилии, грубости, издевательствах.
Кузьма — Тихону Ильичу: «Чем позлей уязвить? Бедностью!» (3: 31). Это положение подтверждается двумя примерами. Тихон Ильич встречает крестьянина Якова словами:
«Хоть бы картузишко купил себе» (3: 20). Разговор мужиков в селе Казаково, куда приехал Кузьма в надежде устроиться на работу, начинается словами одного из них:
«Ты бы, Акимушка, хотя поясок-то купил, — притворно-просто говорил пекарь, труня и поглядывая на Кузьму, — приглашая и его послушать Акима» (3: 73). 4. Крестьяне грубы, черствы, радуются несчастью другого человека.
Кузьма: «На пожар, на драку весь город бежит, да ведь как жалеет-то, что пожар али драка скоро кончились!» (3: 30). Такое отношение к другому человеку — его несчастью как забаве, как развлечению, и данная деталь (пожар) — обыгрываются в близком к повести рассказе «Худая трава».
«Он (умирающий крестьянин Аверкий. — И. К.) жадно прислушивался к тому шуму и гаму в селе, который люди, бегущие на пожар, всегда зачем-то преднамеренно увеличивают. Он, по старой привычке, заразился было этим чувством, но скоро понял, что пожару он только обрадовался — обрадовался развлечению, тому, что прибегут к нему, потащат его из риги вон, понял и то, что пожар далеко и что ничего этого не будет — и опять почувствовал равнодушие, опять лег» (3: 396). Этот пример еще раз указывает на характерную черту бунинского типа повествования: с одной стороны, абсолютно всему приписывается авторское мировосприятие, а с другой, в завуалированной форме — в описании воплощается не изображение персонажа, не «перевоплощение» в него, а собственное авторское отношение к изображаемому: крестьянин не просто как-то реагирует на пожар, но в его сознании каким-то образом присутствует мысль, «оценка», размышление о «типичности» «шума и гама», «который люди, бегущие на пожар, всегда зачем-то преднамеренно увеличивают». Это пример того, что мною называется авторская повествовательная атмосфера. 5. Крестьяне жестоко относятся не только друг к другу, но и к птицам, животным.
«Мажут бедным невестам ворота дегтем! Травят нищих собаками! Для забавы голубей сшибают с крыш камнями! А есть этих голубей, видите ли, — грех великий. Сам дух святой, видите ли, голубиный образ принимает!» (3: 30). Эта черта крестьянской «русской души» раскрывается в целом ряде эпизодов.
Тихон Ильич «изо всей силы ударил Буяна сапогом в голову» (3: 54), «молодой человек» отрубает курице голову: «<�…> и через минуту раздался короткий стук, и безголовая курица, с красным обрубочком шеи, побежала по траве, спотыкнулась и завертелась, трепыхая крыльями и разбрасывая во все стороны перья и брызги крови» (3: 70). Аким в восприятии Кузьмы:
«И, прислушиваясь, осклабился, поднял брови, и его суздальское личико стало радостно-грустно, покрылось крупными деревянными морщинами. — Вот бы из ружья-то его! — сказал он особенно скрипуче и картаво. — Так бы и кувыркнулся! — Это ты про кого же? — спросил Кузьма. — Да про соловья-то этого… Кузьма сжал зубы и, подумав, сказал: — А стерва ты мужик. Зверь» (3: 75). 6. Русскому народу в его исторической жизни приписываются вероломства, убийства
Кузьма: «Историю почитаешь — волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство…» (3: 30). 7. Отвратительны отношения в крестьянских семьях.
Кузьма: «<�А песни? Все одно, все одно: мачеха — «лихая да алчная», свекор — «лютый да придирчивый», «сидит на палате, ровно кобель на канате», свекровь опять-таки «лютая», «сидит на печи, ровно сука на цепи», золовки — непременно «псовки да кляузницы», деверья — «злые насмешники», муж — «либо дурак, либо пьяница», ему «свекор-батюшка вялит жану больней бить, шкуру до пят спустить», а невестушка этому самому батюшке «полы мыла — во щи вылила, порог скребла — пирог спекла», к муженьку же обращается с такой речью: «Встань, постылый, пробудися, вот тебе помои — умойся, вот тебе онучи — утрися, вот тебе обрывок — удавися»…» (3: 31). Данная система внутрисемейных отношений иллюстрируется всем повествованием, особенно подчеркивается жестокое отношение мужчин к детям и женщинам. 8. Народу приписывается беспамятство, жестокое отношение к детям.
«…Он сам почти ничего не помнит из этой жизни. Совсем, например, забыл детство: так, мерещится порой день какой-нибудь летний, какой-нибудь случай, какой-нибудь сверстник… Кошку чью-то опалил однажды — секли. Плеточку со свистулькой подарили — и несказанно обрадовали. Пьяный отец подозвал как-то, — ласково, с грустью в голосе: — Поди ко мне, Тиша, поди, родной! И неожиданно сгреб за волосы…» (3: 43). Иное дело, когда плеточку со свистулькой как реалию своего детства вспоминает автобиографический персонаж в романе «Жизнь Арсеньева. Юность».
«А потом были еще две великих радости: мне купили сапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах, про которые кучер сказал на весь век запомнившееся мне слово: »В аккурат сапожки!» — и ременную плеточку с свистком в рукоятке… С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!» (5: 11). В памяти Тихона Ильича остались опаленная им кошка, за которую его секли, плеточка, жестокость отца. В памяти автобиографического персонажа плеточка ассоциирует с комплексом тончайших переживаний, она вписана в концепцию начала жизни как постижения природно-предметного мира, дана в системе чувственно-страстного восприятия и возвышенной стилистики. 9. Именование крестьянина «зверем». Кузьма несколько лет вместе с братом был коробейником, т.е. бродил по той местности, которая и описывается в повести, он «довольно-таки пошатался по свету», но он многое видит как бы впервые, и эмоциональная реакция его на крестьян — это реакция первого видения, реакция удивления, взгляд «цивилизованного» человека на «аборигена».
Кузьма — Акиму: «— А стерва ты мужик. Зверь» (3: 75). Кузьма о Дениске: «циничное животное» (3: 104). Кузьма видит вошедшего к нему Иванушку:
«Кузьма отрывался от книги и с удивлением, с робостью смотрел на него поверх пенсне, как на какого-то степного зверя, присутствие которого было странно в комнате» (3: 95). Кузьма у гроба Иванушки: «Руки его, сложенные и закоченевшие под огромной грудью на чистой посконной рубахе, уродованные мозолистыми наростами в течение целых восьмидесяти лет первобытно-тяжкой работы, были так грубы и страшны, что Кузьма поспешил отвернуться. А на волосы, на мертвое звериное лицо Иванушки он даже и покоситься не мог, — поскорее кинул белый коленкор» (3: 97). Кузьма о Молодой: «Удивило и поразило его равнодушие Молодой к нему, больному. «Зверь, дикарь! — думал он <�…>» (3: 101). В рассказе «Ночной разговор», который является вариацией эпизода беседы крестьян и Кузьмы в шалаше, говорится:
«И через минуту гимназист с ужасом и отвращением увидал то, что прежде видел столько раз совершенно спокойно: голую, мужицкую ступню, мертвенно-белую, огромную, плоскую, с безобразно разросшимся большим пальцем, криво лежащим на других пальцах, и худую волосатую берцу, которую Федот, распутав и кинув онучу, стал крепко, с сладостным ожесточением чесать, драть своими твердыми, как у зверя, ногтями» (3: 239). Подобным видением наделяется даже старая крестьянка Анисья, которая, идя к сыну, сначала по-авторски воспринимает природный мир, потом подходит к пашущему землю мужику, спрашивает, правильно ли она идет, просить дать ей воды. Вся сцена выписана теми поэтическими приемами, которые были наработаны Буниным в «Деревне».
««В Ланское!» — тоже криком отозвался большой босой старик, расстегнувший под своей первобытно-густой бородищей ворот длинной рубахи, подоплека которой чернела от пыли и пота. «А напиться, родный, нечего?» Он, шатаясь, оступясь в борозде, подошел в это время с сохой к меже и, обивая блестящую палицу о подвои, остановился. «Можно», — сказал он. Она подняла с межи кувшин, заткнутый шапкой, и припала к воде, косясь на ступни старика. Он был страшен, похож на лешего или болотного: огромная голова, зеленовато-желтые кудлы, такая же борода, фиолетовое конопатое лицо и совсем зеленые глаза, свирепо сверкавшие из-под косматых и редких бровей; ступни же его — цвета свеклы — напоминали сошники. Но сразу видно — редкой доброты человек…» (3: 253). 10. Не только во внешности и поведении крестьян постоянно отмечается дикое, звериное, но и крестьянское жилище уподобляется звериному логову.
«И неприятно чернела только темная изба Серого. Она была глуха, мертва. Кузьма уже знал: если войдешь в ее темные полураскрытые сени, почувствуешь себя на пороге почти звериного жилья — пахнет снегом, в дыры крыши видно сумрачное небо, ветер шуршит навозом и хворостом, кое-как накиданным на стропила…» (3: 91). Как звериное описывается крестьянское жилище и в рассказах.
«Спал Иван с сумрачным, презрительным лицом, Иван, в черной землянке которого на краю голой деревни, в темноте и грязи, под низким потолком, под дерновой крышей, уже третий год лежит, умирает и все никак не умрет его страшная, черная старуха мать, а зубастая, худая жена кормит темно-желтой, длинной тощей грудью голопузого, сопливого, ясноглазого ребенка, с губами, в кровь источенными несметными избяными мухами» («Ночной разговор») (3: 243). В рассказе «Князь во князьях» Лукьян Степанович не достраивает дом, ждет, пока подрастут внуки: «Пусти-ка их! Живо все шпалера обдерут» (3: 325). Он с большой семьей живет в землянке, в которой «мрачно, темно», мокрый земляной пол, сырость. В конце рассказа это жилье называется: «теплая земляная берлога». «Особенно хорошо знал жизнь деревни Евгений Алексеевич, много рассказывал жутких историй. Он делился с Яном своими впечатлениями о жизни в Огневке, вспоминал мужиков, их жестокое обращение с женщинами» (воспоминание В. Н. Муромцевой-Буниной) (Бабореко 1983: 137). Таким образом собирались для повести именно «жуткие истории», то, что подходило под концепцию, что соответствовало авторской идеологеме. Бунин вспоминал о своем чтении на Капри у Горького рассказа «Веселый двор»:
«Все очень хвалили, сам Горький — сдержанно, намекнул, что России я не знаю, ибо наши места — не типичны, »гиблые места»…» (3: 633). Бунин, несмотря на переменчивость отношения к повести, остался при мнении, что он «взял типическое». На «типизацию», на обобщение направлены финальные сцены всех трех частей повести. Первая часть заканчивается следующим эпизодом, в котором выражается авторское видение русской жизни.
«Он допил рябиновку, накурился так, что потемнело… Неверными шагами, по зыбкому полу, вышел он в одном пиджаке в темные сени, ощутил крепкую свежесть воздуха, запах соломы, запах псины, увидал два зеленоватых огня, мелькнувших на пороге… — Буян! — позвал он. Изо всей силы ударил Буяна сапогом в голову и стал мочиться на порог. Мертвая тишина стояла над землей, мягко черневшей в звездном свете. Блестели разноцветные узоры звезд. Слабо белело шоссе, пропадая в сумраке. Вдали глухо, точно из-под земли, слышался все возрастающий грохот. И вдруг вырвался наружу и загудел окрест: бело блистая цепью окон, освещенных электричеством, разметав, как летящая ведьма, дымные косы, ало озаренные из-под низу, несся вдали, пересекая шоссе, юго-восточный экспресс. — Это мимо Дурновки-то! — сказал Тихон Ильич, икая и возвращаясь в горницу» (3: 53–54). Полемика с гоголевской «птицей-тройкой» очевидна, полемика со всеми, кто по-иному видел Россию, ее будущее. Да и сам писатель воспринимал и выражал в слове даже отдельные реалии природно-предметного мира в иные времена своей жизни по-иному. Вспомним из «Антоновских яблок»:
«Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле. Дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд… ближе, ближе, все громче и сердитее… И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю…» (2: 160). Это еще одно подтверждение той мысли, что всё в бунинских произведениях слагается из одних и тех же деталей, из «архива» авторской памяти.
Кузьма: ««Русь, Русь! Куда мчишься ты?» — пришло ему в голову восклицание Гоголя. — «Русь, Русь!.. Ах, пустоболты, пропасти на вас нету! Вот это будет почище — «депутат хотел реку отравить»… Да, но с кого и взыскивать-то? Несчастный народ, прежде всего — несчастный!..» (3: 63). Так как человеческое мышление способно любому имени приписать любой предикат, так как в художественном тексте объективируется эмоциональная сфера субъекта словесной деятельности и его обыденные представления о мире и человеке, то — вполне естественно, что Бунин, сочинив себе данную картину народной жизни, в атрибуте «несчастный» выразил свое отношение к предмету изображения — «русскому народу», «русской душе вообще». Литература
Из книги: Карпов И. П. Авторология русской литературы (И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. М. Ремизов): Монография. — Йошкар-Ола: Издательство «Марево», 2003. — 448 с. (Библиотека лаборатории аналитической филологии. Серия 1: Аналитические исследования. Вып. 3.) |