Комаров В.Г. О «говорящности» и «соответствии» имен в «Повестях Белкина» А.С. Пушкина | |||||||||||||||||||||||||||||||||
(Pйcs)Опубликовано: Ortodox keresztйnysйg йs kultъra. Emlйkkonferencia a Millennium йs a keresztйnysйg 2000. йves йvfordulуja tiszteletйre. Szombathely 2000. 36-50.
По мнению священника Павла Флоренского, «имя — тончайшая плоть, посредством которой объявляется духовная сущность»1. К известной формуле Фомы Аквинского verba efficiant quod significant (слово действенно, насколько оно значимо — лат.) можно сделать дополнение: et quomodo sonant (подобно тому, как оно звучит — лат.). Далеко не в последнюю очередь это относится к имени вообще и к личному имени в частности. В работе А.Ф. Лосева «Вещь и имя» (1933), посвященной философии и теории языка, главный принцип последних может быть сведен к тезису о том, что имя вещи есть сама вещь, хотя вещь не есть имя. Стимулом лосевской концепции языка было имяславское движение в православии, зародившееся в начале века и возглавленное иеромонахом Антонием (Булатовичем)2. Движение это было поддержано В. Эрном, П. Флоренским и С. Булгаковым. Корни имяславия Лосев видел в деятельности исихастов — византийского подвижника конца XIII — начала XIV века Григория Синаита и Фессалоникийского архиепископа Григория Паламы. Религиозно-философскую основу имяславия исследователь усматривал в православной доктрине энергетизма. Сущность паламитского (от имени Г. Паламы) энергетизма Лосев излагал следующим образом: «Паламиты учили, что Свет Фаворский3, виденный учениками Христа и подвижниками, не есть ни сама сущность Божия (ибо энергия сообщима человеку, существо же Божие — несообщимо), ни тварное вещество… (ибо иначе тварь обожалась бы через себя саму), но — присносущая энергия сущности Божией, отличная от самой сущности, но не отделимая от нее. Энергия, (…) переходя к твари и освящая ее (…), сама отнюдь не становится тварью, но продолжает быть неотделимой от Бога, т.е. самим Богом. Имя «Бог», говорили они, должно быть прилагаемо не только к сущности Божией, но и к ее энергиям. Всякая энергия и вся энергия вместе суть сам Бог, хотя Бог и не есть Его энергия, ни какая-нибудь одна, ни все взятые вместе.»4 Именование, по Лосеву, является фундаментальным онтологическим процессом, который конструирует бытие в целом. Иначе говоря, именование как бы внутренний стержень бытия. Первичное имя — «разгадка, опора и оправдание (…) всех меональных судеб имени»5, всех семантических процессов в собственно человеческой языковой деятельности. Для наглядности ограничимся еще одной цитатой из той части работы А.Ф. Лосева «Вещь и имя», в которой говорится об отличии природы слова от природы понятия: «Русское «искусство», немецкое Kunst, романское art, греческое tšcnh указывают, очевидно, на одно и то же понятие. Тем не менее слова эти — разные. В чем же разница? Ясно, что каждый язык по-разному понимает одно и то же понятие. Так, немецкий язык ( То же самое приложимо и к личным именам. Если посчитать имя лицом, личностью, то конкретное имя — личность конкретного типического склада. Это наиболее прослеживаемо и выводимо в произведениях гениальных художников слова. И уж во всяком случае сие имеет прямое отношение к Пушкину, исключительно чувствительному к тончайшим оттенкам слова и звука. Поэтому имена (и даже — фамилии) никогда не носят у него произвольный характер. Уже в первом прозаическом произведении «Уединенный домик на Васильевском» ярко выраженный отрицательный персонаж, сам дьявол, носит имя Варфоломей. На низшем плане толкования это имя означает беззаконник, наглец. Знаменательно, что все самые симпатичные героини Пушкина названы Маша-Марья-Мария, т.е. носят имя Богородицы. Это, конечно же, не случайно. И уж во всяком случае — служит очередным доказательством «русскости» Пушкина. Культ Богородицы в России общеизвестен. В католицизме тоже немало Мадонн — и Сикстинская, и Рафаэлева. Но в православной России: Владимирская, Казанская, Троеручица, Тихвинская, Федоровская, Смоленская, Умиление. И это только то, что приходит сразу в голову, а покопаться — имя им легион. Во всяком случае имена у Пушкина — орудие познания его героев. Рассмотрим коротко с этой точки зрения все повести белкинского цикла. Предварительно еще одно теоретическое замечание иного порядка. Фабула в белкинском цикле неизмеримо шире сюжета. Возникающее вокруг сюжета открытое пространство границами своими будет иметь как раз крайние точки фабулы7. Говоря иначе, перед нами как бы два текста. Собственно сам текст и — за-текст. (Можно это назвать двуплановостью.) Непосредственно текст (или — первый план) представляет собой сюжет. Это белкинская точка зрения, предназначенная для читателя, с ним согласного. Здесь превалируют «pамки ожидаемой литеpатуpной тpадиции, и кpитические кpитеpии устанавливаются по пpинятым ноpмам»8. Текст втоpого плана для тех, о ком говорят, что «для талантливого писателя нужен талантливый читатель», могущий заполнять открытое пространство между сюжетом и фабулой. Одним из путеводителей здесь могут стать как раз имена и фамилии героев. «Выстрел»В начальной повести цикла только один из главных героев назван по имени, к тому же необычному для русского уха — Сильвио. Все остальные герои — в том числе и граф — безымянны. Стало быть это не случайно. Имя героя — как единственное (кроме имени жены графа) в повести — должно привлечь наше внимание. По нашему мнению, Сильвио может быть соотнесен только с Сильваном. Мы не можем определить, где отражено имя нашего героя в святках. Из четырех святочных Сильванов предлагаем священномученика Сильвана Газского (14 октября), пресвитера и ревностного распространителя веры Христовой. «Несмотря на многие истязания пресвитер не отрекся от Христа. Впоследствии он принял мученическую кончину: вместе с сорока воинами-христианами был обезглавлен.»9 Не столь важно нам и то, какого вероисповедования был Сильвио — православным ли, католиком ли. Судя по имени, скорее — вторым. Не важно потому, что приведенные святки — общехристианские. Но нам очень важно то, что вторая часть «Выстрела» была написана именно 14 октября! Должен был Пушкин заглянуть в тот день в святки. Должен был. Можно найти еще одну связь между именем Сильвио и его характером. Имеется в виду латинская пословица in silvam ligna ferre (носить дрова в лес). Почти во всех европейских языках она строится одинаково. В немецком ей, например, соответствует Holz in den Wald tragen. И только в русском и английском они составлены из иного словесного материала. В русском это — носить воду в решете. В английском более поэтично, поскольку пришло с древнегреческого: носить сов в Афины — to bring owis to Athens. Все эти пословицы используются для характеристики бездеятельности и бездельников. Если учесть, что делом для Сильвио в течение нескольких лет было упражнение в стрельбе, то латинская пословица отразилась в его имени. Но и в этом случае он реабилитировал свое имя: подобно Сильвану Газскому, он принял мученическую смерть вместе с воинами. Но перед гибелью бездельная тренировочная стрельба, наверняка, сослужила ему добрую службу под Скулянами. Имя Сильвио дает возможность показать и доказать окрытость пушкинской прозы на примере скрытых и выявляемых символов. Во втором томе «Мифов народов мира» о Сильване указано следующее: «Сильван. (silva — лес), в римс. мифологии первоначально бог лесов и дикой природы, отождествлялся с Паном. В период империи самый популярный бог плебеев и рабов. Он стал покровителем и даже инициатором культурного земледелия, хранителем дома, усадьбы, имения…»10. Призвание мифологическиго Сильван в защите. В его имени — не убийство, а — сохранение, охрана. И Сильвио обрел свое имя, стал ему соответственен. «Метель»Дорога Маши и Владимира в Жадрино сопровождается метелью. Когда о том же рассказывает годы спустя Бурмин, с его языка срывается слово буря, только дважды упомянутое в повести. Тем самым перед нами не случайная, а явная подсказка: метель — буря — Бур(м)ин. Изъятие буквы «м» превращает нашего героя в Бурина. А сама изъятая буква не что иное как начальная в слове метель. Как ни крути, перед нами одно семантическое поле. Но, с одной стороны, это — буря жизни, страстей, энергии, геройства, инициативы, щедрости, потенциальной любви — у Бурмина. А с другой — игра в жизнь, геройство и страсти («Владимир Николаевич в каждом письме умолял ее предаться ему, венчаться тайно, скрываться несколько времени, броситься потом к ногам родителей, которые конечно будут тронуты наконец героическим постоянством и несчастием любовников и скажут им непременно: Дети! придите в наши объятия» (VI.103), расчет («добрый Гаврила Гаврилович Р** (…) славился во всей округе гостеприимством и радушием», а его дочь «считалась богатой невестою») (VI.102), поза («смерть остается единою надеждою») (VI.111). Для Владимира в этой схеме остается метель жизни, страстей любви, т.е. то, чего быть не может ввиду несочетаемости этих слов. Насколько же контрастны фигуры Бурмина и Владимира! Но еще интереснее то, каким образом Пушкин добивается этого впечатления на нас! С одной стороны, бедный армейский прапоршик (т.е. низшее офицерское звание); с другой — гусарский полковник (т.е. высшее офицерское звание). Владимир идет на Отечественную войну не для защиты отечества, а — гонимый отчанием: не удалось венчание; не только не геройски, но даже и не погиб он вовсе, а после ранения «умер в Москве, накануне вступления французов» (VI.112) — Бурмин возвращается с войны настоящим героем с Георгием в петлице. Перечисление подобных противопоставлений можно продолжать и продолжать. Остановимся еще на одном и, как видится, немаловажном. Владимир — армейский прапорщик; Бурмин — гусарский полковник. Гусарскому офицеру — лошадь; армейскому, т.е. пехотному, — сапоги. И это тот случай, когда два сапога — не пара. Хотя бы уже потому, что кавалерийский сапог — со шпорами. И как тут не вспомнить, что поединок с метелью Владимир вел сам по себе, а его лошадь — сама по себе. Тандема у них не получилось, да и не могло получиться. Пехотному прапорщику в силу его профессиональной направленности (а не потому, что пехота это плохо, непочетно и т.д. и т.п.) лошадь не понять и наоборот: лошадь глуха к Владимиру. И обратите внимание: армейский прапорщик словно предчувствовал что-то, окружив себя людьми, имеющими непосредственное отношение к лошадям. Его первый свидетель — «отставной сорокалетний корнет Дравин», которому «это приключение (…) напоминало (…) прежнее время и гусарские проказы». Другие два свидетеля — «землемер Шмит в усах и шпорах и сын капитан-исправника, мальчик лет шестнадцати, недавно поступивший в уланы» (VI.106). Корнет, землемер и гусар добрались до Жадрина; Терешка-кучер тоже не ударил лицом в грязь. Владимир с лошадью не совладел… Уменьшительное имя Володя образовано от исконно русского Володимира (Владимира). Здесь никаких этимологических подвохов нет. Имя В(о)лодимир составное, образованное из двух слов — «волод» и «мир» (что означает: «владеющий миром» — «миром» и в смысле «согласия», и в смысле «людей», и в смысле «Земли-Вселенной»). Не все считают, что так было изначально. По мнению П.Флоренского, «Владимир не равносильно «владеющий миром»; но это не указывает голого этимологического заблуждения народа, когда он наслоил некоей первоначальной этимологией корни «владеть» и «мир». (…) …сознание русского народа, а следовательно и его (Владимира — В.К.) собственное, навязывают этому имени притязательный замысел на мировое господство. В этом извращении коренного национального имени сказались основная правда и основная неправда самого народа»11 Исходной основой следует считать глагол «володеть» — «владеть», «властвовать», «править» и существительное «волость» — 1) «сила», «могущество»; 2) «власть»; 3) «территория». Корень «вол» путем чередования гласной трансформировался в другой не менее продуктивный корень «вел». Сама дифференциация корней произошла в период распада индоевропейской общности языков — при сохранении единого смысла (ср. нем. Welt: 1) «мир», «свет», «вселенная»; 2) «мир», «человечество», «люди»; 3) «сфера», «среда»). В русском языке оба корня нередко выступали как равнозначные: ср. «волос» — «Велес», «волот» — «великан», «воля» — «веление». Здесь же можно назвать и имя одного из старших былинных богатырей — Вольга. В некоторых текстах былины, записанных в разных местах, он именуется Волхом, что дало серьезное основание большинству интерпретаторов считать имя Вольги-Волха образованным от наречения славянских жрецов волхвов. Можно предположить, что в имени Волх (Вольга) скрыт еще один более глубокий пласт, связанный со старославянским названием «великана» — «волот» (оба слова — однокоренные). Владимир «Метели» — какой же он великан? Можно сослаться еще раз на П. Флоренского, толкующего это имя следующим образом: «Владимиру не чуждо смешение своих мечтаний с самою истиной, но не в качестве греха, греховного себе соизволения, а как некоторого прельщения»12 Как бы то ни было, герой повести не только не овладел миром, но и не смог совладеть даже с лошадью, как мы убедились в том выше. «Гробовщик»С именем и — на этот раз — фамилией героя «Гробовщика» ситуация несколько сложнее. Прохоров R порох R прах. Похороненные не без его участия клиенты Прохора принимают высказанное в состоянии опьянения и обиды приглашение: прах приходит в гости к Прохорову. Фамилия героя происходит от имени Prohor, что в переводе с латинского означает: начальник хора. На протяжении всей повести Адриан угрюм и одинок — даже на свадебном юбилее нового соседа Шульца. Убедившись, что ночные кошмары были только сном, наш герой впервые показывает свою обрадованность и велит собрать свой маленький хор: зовет дочерей к чаю. Последнее предложение повести показывает нам как contrahor становится Prohor-овым. До-сказывание повести на этом уровне может произойти только через имя, вложенное в фамилию главного героя. Можно добавить и то, что служанка гробовщика, называемая только работницей, обретает имя — Аксинья — только тогда, когда в повести впервые появляется живой солнечный свет, пробудивший и возродивший Прохорова. А вот с именем — его соответствием носителю — дело обстоит иначе. В «Большом энциклопедическом словаре» читаем следующее: «Адриан (Hadrianus) (76-138), рим. император с 117 из династии Антонинов. Опирался на всадников. При нем усилилась имп. власть и централизация гос. учреждений. На границах империи А. создал систему мощных укреплений и оборонит. валов»13. Новый дом Адриана — своеобразная крепость. Комнаты, где он спит и принимает пищу, где висят образа, окружены «валом» из гробов и прочей похоронной атрибутики: «… кивот с образами, шкап с посудою, стол, диван и кровать заняли им определенные углы в задней комнате (здесь и в следующей цитате курсив мой. — В.К.); в кухне и гостиной поместились изделия хозяина: гробы всех цветов и всякого размера, также шкапы с траурными шляпами, мантиями и факелами» (VI.119-120). Да и перед самим домом поставлен своеобразный отталкивающий (и — озадачивающий) щит: «Над воротами возвысилась вывеска, изображающая дородного Амура с опрокинутым факелом в руке, с подписью: «Здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные, также отдаются напрокат и починяются старые»» (VI.120). То, что мы должны прочесть эту повесть как процесс обретения героем смысла жизни, свидетельствует и следующее высказывание Н. Гея из его книги «Проза Пушкина». Проанализировав все повести и перейдя к принципу циклизации, исследователь соглашается с В. Узиным в том, что «Выстрел» — это произведение не о том, о чем в нем говорится, т.е. не о дуэли как таковой, а о смысле жизни человека, о пути человека к этому смыслу, о дороге жизни от себя прежнего в себя иного. Сильвио остается один на один с вопрошающим его сфинксом, откуда и куда идет человек? Начало такого вопрошения в «Гробовщике». Конечно, в данном случае трудно говорить о «смысле жизни» как таковом, ибо ни один из персонажей прямо не помышляет об этом. Но каждый объективно, всей своей жизнью подведен к черте, где ценностно присутствует вопрос о мнимом и подлинном в жизни. Следовательно, то, что потенциально существует для персонажа, — реально для читателя»14. «Станционный смотритель»Адриан Прохоров был первым героем цикла, имеющим имя и фамилию. Самсон Вырин — вторым. Но ни того, ни другого мы не можем назвать стопроцентными русскими по их именам и фамилиям. Русские имена, отчества и фамилии будут иметь только герои последней повести цикла. Прокомментировать фамилию героя «Станционного смотрителя» (как и и имя его дочери) необходимо уже хотя бы потому, что это даст возможность логично перейти к именам и фамилиям в «Барышне-крестьянке». В. Шмид следующим образом пытается объяснить фамилию героя: «Прорыв Вырина в мир большого города с самого начала дан под неблагоприятным знаком его имени. Образованное от «выр» или «вир», оно ассоциируется с паремией: «Пошел в мир, да попал в вир». По Далю (вир) «попасть в вир» то же самое, что войти «в соблазн». (…) Существует легенда, объясняющая происхождение фамилии «Вырин» — иначе. Она, будто бы, образована от названия почтовой станции «Выра», находившейся неподалеку от Петербурга на Смоленской дороге, по которой не раз ездил сам Пушкин (на юг, в Михайловское, в Псков или Кишинев) и по которой Минский едет из Смоленска в Петербург. Сегодня в Выре открыт музей дорожного быта начала XIX в. и посетителям показывают дом, где, якобы, жил пушкинский герой. (…)»15 . Другую информащию к размышлению находим в энциклопедии «Мифы народов мира»: «ВЫРИЙ, вирий, ирий, урай, в восточнославянской мифологии древнее название рая и райского мирового дерева (…), у вершины которого обитали птицы и души умерших.» Имя Самсона Вырина в библейской мифологии обозначает древнееврейского богатыря, обладавшего «необыкновенной физической силой, таившейся в его длинных волосах. Его возлюбленная филистимлянка остригла волосы у спящего Самсона и позвала филиститимлянских воинов, которые ослепили его и заковали в цепи. В плену волосы у Самсона отросли; почувствовав былую силу, он разрушил храм, под развалинами которого погибли филистимляне и Самсон.»16 Герой «Станционного смотрителя», как и его рассказчик, титулярный советник А.Г.Н., и пересказчик Белкин, находится под влиянием штампа библейской истории о блудном сыне, иллюстрации которой украшали «его смиренную, но опрятную обитель»(VI.132). Подобно библейскому Самсону наш герой слеп, но в отличие от него — никогда не прозревает и уж никак не богатырь, даже духовно. Приехав в Петербург и найдя свою дочь, он смотрит на нее в восхищении и не видит (в приведенной ниже цитате курсивом будут выделены интересующие нас места): «В комнате, прекрасно убранной, Минский сидел в задумчивости. Дуня, одетая со всею роскошью моды, сидела на ручке его кресел, как наездница на своем английском седле. Она с нежностию смотрела на Минского, наматывая черные его кудри на свои сверкающие пальцы. Бедный смотритель! Никогда дочь его не казалась ему столь прекрасною; он поневоле ею любовался.» (VI.141) Вырин любуется своей дочерью, а видит вторую иллюстрацию истории блудного сына, где «яркими чертами изображено развратное поведение молодого человека: он сидит за столом, окруженный ложными друзьями и бесстыдными женщинами» (VI.132). Он не в силах понять, что теперь инициатива в руках, его дочери, что Дуня-Далила вот-вот лишит мощи Минского-Самсона. Не случайно и Минский у Пушкина (не у Белкина же с рассказчиком) именно ротмистр: он мог быть назван и хоружим и сотником. Ротмистр — смотритель: шесть общих букв, из которых две повторяются. Таким образом в ротмистре все буквы слова смотритель. Вот ротмистр-то и есть смотритель и диктатор (см. эпиграф к повести): он смотрит, видит и навязывает волю. А смотритель — не-видящий не-диктатор, он только непоследовательный дидактор (см. вариант эпиграфа). Не случайно так же и то, что у Пушкина — согласно тогдашней орфографии — ротмистръ писался с буквой еръ в конце, ну а смотритель, как и сегодня. Таким образом уже в написании подчеркивалась твердость Минского и мягкость Вырина. Ротмистр занимает место смотрителя во всех возможных толкованиях этих слов (и — ипостасях). Они — соперники. И, самое интересное, оба — побеждены Дуней. По поводу имени Дуни можно сослаться на одну из статей Дж.Т. Шоу, в которой автор указывает на однажды встречающийся в тексте простонародный вариант имени Евдокия — Авдотья. Имя это восходит к новозаветному греческому evdokia, что обозначает «успех», «доброта», «добрая воля» («favor, kindness, good will»)17. Можно с полной уверенностью сказать, что первое толкование имени Дуни («успех») полностью соответствует героине. Своим успехом она обязана прежде всего самой себе. Относительно второго и третьего толкования («доброта» и «добрая воля») ограничимся пока замечанием, что эти значения имени героини не дают нам права только осуждать ее, как это было в ходу до недавнего времени. «Барышня-крестьянка»Ненарадовский помещик, сообщающий издателю А.П. сведения о Белкине, делает следующее заявление: «Однако ж имена в них («Повестях Белкина» — В.К.) почти все вымышлены им самим, а названия сел и деревень заимствованы из нашего околодка, отчего и моя деревня где-то упомянута (в «Метели» — В.К.). Сие произошло не от злого какого-то намерения, но единственно от недостатка воображения» (VI.83). Анализ некоторых имен предыдущих повестей цикла и алгебро-геометрические эксперименты с инициалами героев «Барышни-крестьянки» показывают, что имена являются изящной выдумкой Пушкина. Все герои последней повести цикла названы полными именами, отчествами и фамилиями, а у героини даже три имени. Все это видится далеко не случайным. Начнем с молодых героев. Во-первых, их фамилии родственны семантически: обе имеют отношения к лесу, деревьям. Муромская ассоциируется с муромскими лесами. Береста — кора березы. Но муромские хвойные леса — не береза. С точки зрения строительного материала, хвойные породы стоят на порядок выше лиственной березы. Алексей Берестов имеет, пожалуй, самую прозрачную и, одновременно, призрачную фамилию. Говорящность и соответствие ее носителю надо узреть. Лиза Муромская, она же Бетси, она же Акулина, она же — талантливый режиссер и прекрасный актер великолепного спектакля, ею поставленного и сыгранного. И молодой Берестов в повести не только восхищенный зритель (а также со-, точнее, полу-участник) этого захватывающего спектакля, но и чистый лист бумаги, на котором Лиза-Бетси-Акулина пишет то, что ей надо: Алексей Берестов становится берестяной грамотой. А теперь о том, как можно графически (почти математической формулой) показать полное соответствие и предназначенность заглавных героев друг другу. Поставим перед собой задачу доказать, что А.И.Б. (Алексей Иванович Берестов) равен Е.Г.М. (Елизавете Григорьевне Муромской). Однако, АИБ N ЕГМ. В повести мы имеем дело с неким «странным» треугольником: Алексей — Акулина — Лиза. Треугольник перестанет быть неким «странным», если мы представим его графически и вершины его будут обозначены буквами-инициалами: А — Алексей, АT — Акулина, L — Лиза. Для простоты условимся, что треугольник будет прямоугольным и равнобедренным: равные катеты А-АT и АT-L и гипотенуза А-L. Путь Алексея к Лизе шел через Акулину: А R АT R L. Стало быть А-АT + АT-L > А-L. Так оно по сюжету и было. Вот только треугольника не было: Лиза и Акулина — одно лицо в разных масках. Все в мире относительно. Квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равен сумме квадратов его катетов: (А-L)2 = (А-АT)2 + (АT-L)2. Распределим инициалы несколько иначе. Сначала только по именам. Поскольку у Алексея одно имя, обозначим его как А. У героини с ее тремя ипостасями-масками инициалов, как и имен, будет больше: Акулина, Бетси, Лиза — А.Б.Л. Полные их инициалы: АИБ и ЕГМ. Если ограничиться инициалами имени и фамилии героя, получаем: АБ (Алексей Берестов), которое будет почти равно АБ[Л] (Акулина, Бетси и в скобках Лиза). В свою очередь русское Л может быть ообознаено и как L, которое с поперечной черточкой превращается в А. Этой черточкой Лиза превращает себя в Акулину. Ее полное имя — Елизавета, краткое — Лиза, производное от английского Элизабэтт (отец-англоман) — Бэтси. Полное имя героя — Алексей, краткое — Лёша. Стало быть, последняя формула может быть изображена нами следующим образом:
или:
Вышепоказанное «уподобление» двух форм имени героя одному (истинному) имени героини не случайно, и это вовсе не алгебро-геометрические «упражнения» автора этих строк. В книге П.Флоренского «Имена» можно прочесть следующее относительно имени Алексей: «… и в звуках, и в свойствах имени Алексей, и еще больше в подлинной церковной форме этого имени Алексий, и еше более в перво-источной греческой форме его же Alšxioj, содержится неравновесность, потому неустойчивость, отсутствие стояния и потому — движение. Но движение это определяется не изнутри, а извне, внешним притяжением… (…) Движение Алексея не активно (…), а пассивно. Если бы тяготеющая масса Алексея была велика, то при движении своем он волочился бы и производил, следовательно, большое расстройство в окружающей среде… Но тяжесть его невелика, и потому тяга внешних сил (…) увлекают его без особого насилия над окружающими, и непрерывными, хотя и неожиданно прихотливыми путями, он скользит от одних жизненных отношений и форм внутренней жизни — к другим.»18 Таким образом, еще раз потверждается правильность нашего вывода о том, что Лиза ведет Алексея: она и является той самой тягой извне. Увязываются с нашей схемой и прихотливые пути скольжения от одних жизненных отношений и форм внутренней жизни к другим: от москвички Акулины Петровны (опять же) Курочкиной через прилучинскую Акулину-крестьянку, дочь кузнеца Василия, — к барышне Елизавете Григорьевне Муромской. * * *Анализ имен дает возможность уловить пушкинскую логику при составлении цикла. Бросается в глаза как от повести к повести увеличивается количество женских персонажей и активизируется их роль, причем только одна из героинь (и то не по имени) вынесена в заголовок завершающей цикл повести. Покажем это, хотя бы, тезисно. В «Выстреле» графиня (единственная женщина за исключением упоминания о польской помещице) служит только фоном. Все действие «Метели» разворачивается вокруг Марьи Гавриловны. Женских персонажей в «Гробовщике» уже целая галерея: Акулина и Дарья, дочери Прохорова, его работница Аксинья, «госпожа Шульц и дочка (…) семнадцатилетняя Лотхен» (VI.123), их кухарка, купчиха Трюхина. В «Станционном смотрителе» Дуня ломает клише истории блудного сына и во многом сама кузнец своего счастья, ценой которому является смерть отца и «исчезновение» Минского. Барышня-крестьянка Лиза Муромская, как мы убедились, ведет весь сюжет повести. Мы уже упоминали о том, что герои каждой из повестей либо одерживают верх над обстоятельствами, либо отступают перед ними. В какой-то мере это связано со степенью соответствия имен персонажей своим характерам: Бурмин и Берестов — соответствуют своим именам (по-разному); Владимир и Самсон Вырин — не соответствуют (и тоже — в разной степени); Сильвио и Адриан Прохоров — «оправдали» свое имя (первый) и фамилию (второй). И в этом уловима логика расположения повестей в цикле. Остановимся коротко на том, что мы предлагаем называть направлением векторов заглавных и фактических героев: Сильвио («Выстрел») преодолел свое негативное Я; Владимир («Метель») этого сделать не сумел; Адриан Прохоров («Гробовщик») одержал победу в своем внутреннем споре; Вырин («Станционный смотритель») остался под влиянием внешнего штампа. Герои «Барышни-крестьянки», Муромская и Берестов, не вступают в конфликт с самими собой, их векторы направлены навстречу друг другу. Впрочем, мы имеем полное основание направить векторы последней повести вверх, ибо старики Муромский и Берестов поднялись над враждой, а их дети показали незаурядные потенциальные возможности, до недавнего времени дремавшие в них. Таким образом, графически все это можно представить так:
По мнению Лосева, личностная природа субъекта не может быть устранима: субъект неизбежно сталкивается с апофатизмом, т.е. невозможностью абсолютного познания и выражения сущности. Даже в гиперноэтическом состоянии мистически восходящий к Первосущности субъект, пребывая «в Боге», остается тем не менее «самостоятельной» личностью19. «Полное слияние с Первосущностью предполагается лишь в языческих религиях, в христианстве же субъект может отождествиться с ней лишь по благодати, «энергийно». Этот «субъектный остаток» и есть персоналистическая основа апофатизма, возможность же энергетического приобщения к сущности, т.е. ее «частичного», опосредованного выражения в языке, есть основа символической составляющей лосевской теории синтеза апофатизма и символизма. Субстанция сущности невыразима, но символ способен нести в себе ее энергию.»20 Закономерность расположения повестей в цикле в предложенной автором последовательности «доказывают» образно-семантическое поле дома, родного очага и смежные ему в разных отношениях типологические образования. В местечке *** у Сильвио был даже не дом, а только комната, стены которой «были все источены пулями, все в скважинах, как соты пчелиные». (VI.86) И здесь необходимо сделать отступление, а лучше назвать его ответвлением: соты — составная Дома пчел. Во втором томе «Мифов народов мира» о пчеле среди всего прочего читаем: «П. участвует в космогонических мифах, выступая на стороне бога и против злого духа. В богомильской бинарной легенде сочетаются мотивы П, стрелы (курсив мой — В.К.), свадьбы солнца на фоне поединка бога и дьявола». Чаще всего именно пчела жалит противника Бога. «Сниженный вариант этого мотива представлен в животной сказке, например о козе лупленой, которая забралась в избу (курсив мой — В.К.), выжив из неё зайца, и никого туда не пускала, пока её не ужалила П. (Афанасьев, N 62).»21 Скважины-соты от выстрелов Сильвио были и местами попадания в муху. И опять вернемся к энциклопедии мифов, ибо напрашивается очередное ответвление, на этот раз — закольцовывающее вокруг символа Дома ход наших рассуждений и дающее возможность оттенить образ героя повести. Итак, в статье о Мухе читаем: «Христианская традиция усвоили образ М. — носительницы зла, моровой язвы, греха, ведущего к искуплению. В ряде случаев образ М. соотносится с персонифицированными мифологическими образами, чаще всего воплощающими силы нижнего мира. Так, многие демоны, злые духи, персонажи, фигурирующие в чёрной магии (в частности, в «чёрных» заговорах, колдовстве), связаны с М.»22 Убив муху (демона), Сильвио оставляет на стене следы, подобные сотам (пчелиным сооружениям-Домам), создатели которых выступают «на стороне Бога и против злого духа». Этими многократными и долголетними выстрелами Сильвио тем самым как бы и в себе убивает дьявольские намерения — лишить жизни неповинного человека. И это удается ему последним выстрелом в рамках сюжета. Вспомним, каким он виделся рассказчику после прощальной пирушки и перед тем, как рассказать историю ссоры и (полу)дуэли с графом: «Мрачная бледность, сверкающие глаза и густой дым, выходящий изо рту, придавали ему вид настоящего дьявола (курсив мой — В.К.)» (VI.90). Таким образом, скрытая символика Дома и ее ответвления в первой повести цикла при определенном усилии мысли вырастают в своеобразное древо познания нами Сильвио. Судьба Владимира, покинувшего свой дом и не обретшего другой, лучший, «подсказывается» через дорогу, точнее через средство передвижения по ней — сани, на которые обращает внимание пословица, в повести не названная, но явно присутствующая в открытом пространстве — между сюжетом и фабулой. На венчание в Жадрино все отправились в санях: по словам Бурмина, у церкви «за оградой стояло несколько саней» (VI.117). Среди них саней Владимира, естественно, не было. Это мы все прекрасно знаем. Как знаем и то, почему не было — заблудился. Но есть еще одна причина, содержащаяся в следующей древнерусской пословице: Так же начинается и «Завещание» Владимира Мономаха: «Сидя на санях, глупость эту сказал»23. Это означает: готовясь к смерти… Подтверждение этому находим в белорусском фольклоре: глядзець на паповы сани — «собираться на тот свет» (Ф.М. Янковский). Связь со смертью здесь не случайна: обычай Древней Руси — отвозить покойника на погост в санях независимо от времени года. О похоронах князя Изяслава под записью 6586 (1078) года «Повесть временных лет» рассказывает так: Таким образом, сидеть в санях было устойчивой метафорой. В «Метели» все, правда, сидели в санях, но опрокидывались они только у Владимира, причем «поминутно опрокидывались». Относительно Владимира можно сделать замечание, что это истинно русское имя уходит своими корнями в дохристианскую, языческую эпоху. Не поэтому ли герой «Метели» не нашел дороги к православному храму? Это было первым мужским русским именем в цикле. И только в последней повести мы встречаемся аж с тремя русскими мужскими именами и отчествами, а также (что тоже — впервые и единственный раз) с не вызывающими никаких сомнений русскими фамилиями: Иван Петрович Берестов, его сын Алексей Иванович Берестов и сосед Григорий Иванович Муромский. С отчеством Петрович связана одна любопытная закономерность, подсказывающая наличие рамочного обрамления24 на уровне всего цикла. Имеется в виду полное название Повести покойного Ивана Петровича Белкина и заключительный титр КОНЕЦ ПОВЕСТЯМ И.П. БЕЛКИНА. Покойный Иван Петрович Белкин редуцировался до И.П. Белкина. Живой (во всех смыслах) Григорий Иванович Муромский констатирует, что у молодых «дело совсем уже слажено…»; затем Белкин (еще не покойный) облегченно завершает повесть, выражая уверенность, что «читатели избавят (…) от излишней обязанности описывать разаязку»; после чего издатель А.П. ставит точку КОНЕЦ ПОВЕСТЯМ И.П. БЕЛКИНА, отнимая у последнего определение покойный. Но вот Пушкин подсказывает нам (в том числе и именами), что описывать развязку (точнее — досказывать ее) обязанность не излишняя, но — доступная и обязательная. И помогают это сделать имена. |